Суворов, служивший под началом Потёмкина и, по большому счёту, именно «под князь-Григорием» прославившийся, дал ему краткую, но ёмкую характеристику: «Великий человек — велик умом, велик и ростом». Поразительно, но по прошествии двух с лишним столетий диапазон мнений о Григории Александровиче продолжает находиться между двумя названными точками, которые Суворов вовсе не противопоставлял, а объединял. Нынче же они как-то разошлись по краям, и у одних князь Таврический велик умом, а у других — ростом.
Ростом он действительно был велик, маломерных мужчин среди сердечных друзей Екатерины II не числилось. При этом мнения о его внешности расходились. Самой императрице он казался красавцем: «…Красив, как день, весел, как жаворонок, сияет, как звезда», — описывала она давно уже бывшего на тот момент любовника одному из своих самых доверенных корреспондентов, барону Гримму. «Его фигура огромна и непропорциональна, а внешность отнюдь не притягательна», — докладывал о своих впечатлениях британский посланник сэр Роберт Ганнинг. «Потёмкин высок ростом, хорошо сложён, но имеет неприятную наружность, так как сильно косит», — в чём-то соглашался с коллегой, а в чём-то нет прусский дипломат граф Виктор Сольмс.
С одной стороны, дело вроде бы ясное: сколько людей — столько и оценок, на всех не угодишь, общепризнанным красавцем Григорий Александрович не являлся, но на многих его внешность производила впечатление.
Однако при более детальном знакомстве с мнениями людей, знавших князя, о его достоинствах и недостатках самого разного рода мы обнаруживаем, что практически все они находились под большим впечатлением от главного качества Потёмкина — его абсолютной, какой-то совершенной в своей законченности противоречивости.
Единство и борьба
«Никогда ещё ни при дворе, ни на поприще гражданском или военном не было царедворца более великолепного и дикого, министра более предприимчивого и менее трудолюбивого, полководца более храброго и вместе нерешительного. Он представлял собой самую своеобразную личность, потому что в нём непостижимо смешаны были величие и мелочность, лень и деятельность, храбрость и робость, честолюбие и беззаботность» — таким виделся любимец российской императрицы французскому посланнику графу Сегюру. Ему вторит знаменитый острослов, австрийский князь Шарль-Жозеф де Линь; для нас более важно сейчас даже не то, что мемуарист был наблюдателен и прекрасно владел словом, но его знание «предмета»: он служил в армии Потёмкина начальником артиллерии во время Русско-турецкой войны 1787–1791 годов и был рядом с ним под Очаковом. «Показывая вид ленивца, трудится беспрестанно; не имеет стола, кроме своих колен, другого гребня, кроме своих ногтей; всегда лежит, но не предаётся сну ни днём ни ночью; беспокоится прежде наступления опасности и веселится, когда она настала; унывает в удовольствиях; несчастлив от того, что счастлив; нетерпеливо желает и скоро всем наскучивает; философ глубокомысленный, искусный министр, тонкий политик и вместе избалованный девятилетний ребёнок; любит Бога, боится сатаны, которого почитает гораздо более и сильнее, чем самого себя; одною рукою крестится, а другою приветствует женщин; принимает бесчисленные награждения и тотчас их раздаёт; лучше любит давать, чем платить долги; чрезвычайно богат, но никогда не имеет денег; говорит о богословии с генералами, а о военных делах с архиереями; по очереди имеет вид восточного сатрапа или любезного придворного века Людовика XIV и вместе изнеженный сибарит».
Казалось бы, ходячее недоразумение, сочетание несоединимых свойств? Но де Линь, чьё остроумие обычно не щадило объект его характеристик, вдруг в своих выводах доходит почти до панегирика: «Какая же его магия? Гений, потом и ещё гений; природный ум, превосходная память, возвышенность души, коварство без злобы, хитрость без лукавства, счастливая смесь причуд, чрезвычайно тонкий дар угадывать то, что он сам не знает, и величайшее познание людей; это настоящий портрет Алкивиада».
Шарль Массон, молодой француз, служивший преподавателем в кадетском корпусе в Петербурге, зафиксировал в своих записках, быть может, ключевое свойство Потёмкина: «Он создавал или уничтожал всё, он приводил в беспорядок всё. Когда его не было, все говорили лишь о нём; когда он находился в столице, никого не замечали, кроме него. Вельможи, его ненавидевшие и игравшие некоторую роль разве только в то время, когда князь находился в армии, обращались в ничто при его возвращении…»
Созидатель хаоса
Итак, князь Таврический творил вокруг себя хаос. Иногда в подобном разрушении порядка было куда больше смысла, чем в самом порядке, мертворождённом и попросту вредном для дела. Например, в вопросе о военной форме: чему отдать преимущество — внешнему виду или удобству солдата? У Потёмкина — ни малейших сомнений: «Завивать, пудриться, плесть косы — солдатское ли сие дело; у них камердинеров нет. На что же пукли? Всяк должен согласиться, что полезнее голову мыть и чесать, нежели отягощать пудрою, салом, мукою, шпильками, косами. Туалет солдатский должен быть таков: что встал, то готов. Если бы можно было счесть, сколько выдано в полках за щегольство палок и сколько храбрых душ пошло от сего на тот свет?.. Простительно ли, что страж целости отечества удручён был прихотьми, происходящими от вертопрахов, а часто и от безразсудных?»
В другой раз, напротив, отказ от установленных правил вредил делу. Пушкин передавал слух, по многим признакам достоверный, «анекдот» в старом смысле этого слова — «подлинная и забавная история»: «На Потёмкина часто находила хандра. Он по целым суткам сидел один, никого к себе не пуская, в совершенном бездействии. Однажды, когда был он в таком состоянии, множество накопилось бумаг, требовавших немедленного его разрешения, но никто не смел к нему войти с докладом. Молодой чиновник, по имени Петушков, подслушав толки, вызвался представить нужные бумаги князю для подписи. Ему поручили их с охотою и с нетерпением ожидали, что из этого будет. Петушков с бумагами вошёл прямо в кабинет. Потёмкин сидел в халате, босой, нечёсаный, грызя ногти в задумчивости. Петушков смело объяснил ему, в чём дело, и положил перед ним бумаги. Потёмкин молча взял перо и подписал их одну за другою. Петушков поклонился и вышел в переднюю с торжествующим лицом: “Подписал!..” Все к нему кинулись, глядят: все бумаги в самом деле подписаны. Петушкова поздравляют: “Молодец! Нечего сказать”. Но кто-то всматривается в подпись — и что же? на всех бумагах вместо: князь Потёмкин — подписано: Петушков, Петушков, Петушков…».
Известно, что Григорий Александрович не любил позировать художникам. Возможно, в этом кроется не каприз, а инстинктивный протест против бессмысленной попытки запечатлеть мгновение. Вероятно, отсюда же отсутствие потребности в постоянном пристанище. Известный историк и мемуарист Сергей Глинка подмечал: «У князя Таврического не было никакой оседлости. Не строил он замков, не разводил садов и зверинцев: дворец Таврический был даром Екатерины II, а у него своего домовитого приюта не было нигде… И этот исполин, повторяю, ещё был странником; он жил беспризорно и умер в пустыне, на плаще под сводом сумрачного неба октябрьского». Из того же ряда известный рассказ хозяина одного из имений, где во времена его деда бывал светлейший: «Потёмкин любил простор, и кровати были ему тесны, он и выбрал себе биллиард, находившийся в библиотеке деда».
«Столетье безумно и мудро»
Создаётся впечатление, что любая мало-мальски прочная конструкция — будь то вражеская крепость или собственное мужское счастье — вызывала у него неодолимое стремление её разрушить. Добившись (а это получилось далеко не сразу) ответного чувства от разборчивой в этом вопросе императрицы, он не мог сдержать своего бурного темперамента и заводил один роман за другим. Например, в середине 1776 года, когда место Григория Александровича уже занял Завадовский, но по многим признакам это решение Екатерины ещё не было окончательным, он вовсю «крутил амуры» с родной племянницей Александрой Энгельгардт. «Прости меня, мой сударик, люби меня всегда, то Сашенька будет спокойна. Целую ручки твои и ножки» — немного чересчур для простого изъявления родственной привязанности к дядюшке, не так ли? Всего за три месяца до этого он писал отставившей его царице: «Не дивись, что я беспокоюсь в деле любви нашей. Сверх бессчётных благодеяний твоих ко мне, поместила ты меня у себя на сердце. Я хочу быть тут один преимущественно всем прежним для того, что тебя так никто не любил; а как я дело твоих рук, то и желаю, чтоб мой покой был устроен тобою, чтоб ты веселилась, делая мне добро».
С его образом всё обстоит практически так же, как с самым устойчивым мифом, носящим его имя, — потёмкинскими деревнями. Было ли, не было — доподлинно неизвестно. Могло быть — это было бы в его стиле. Не в духе проходимца, пытающегося прикрыть «распил бюджета», в духе мастера «виртуальной реальности» своего времени, выдающегося архитектора «воздушных замков», одним из которых была его собственная жизнь.
Любые сегодняшние оценки Потёмкина будут блёклыми, увы. Как писал спустя век с лишним после его кончины по совершенно другому поводу виднейший российский юрист, «мы живём в серое время; серые, лишённые оригинальности люди действуют вокруг нас и своею массой затирают немногих выдающихся людей». Он был сыном того странного нам века, когда величайший полководец прилюдно кричал петухом, незаурядный поэт служил губернатором, а императрица издавала юмористический журнал.
Порядок начался позже. И в нём не было места Потёмкину.
«“Это царь?” — спросил кузнец одного из запорожцев. “Куда тебе царь! Это сам Потёмкин”, отвечал тот». Николай Гоголь «Ночь перед Рождеством»
«Потёмкин обладал счастливой памятью при врождённом живом и подвижном уме, но вместе с тем был беспечен и ленив. Любя покой, он был, однако, ненасытимо сластолюбив, властолюбив, склонен к роскоши, и потому счастье служило ему, утомляло его, оно не соответствовало его лени и при всём том не могло удовлетворить его причудливым и пылким желаниям». Граф Сегюр, французский посланник
«Продолжение слёз. Мне сказано: как можно Потёмкина мне заменить? Всё будет не то… Он был настоящий дворянин, умный человек, меня не продавал; его не можно было купить». Александр Храповицкий, секретарь Екатерины II, о её реакции на смерть Потёмкина